Наш преподаватель истории — профессор старой гвардии и дремучий дурак (впрочем, наверное, он просто крепко присосался к своей кормушке) — имел скверную привычку. Он перед экзаменами давал студентам глупейшее задание, которое состояло в написании сочинения или реферата на какую-нибудь вполне нелепую тему. Кому-то доставалось описать историю завода или фабрики, кому-то — исследовать биографию революционера или местного руководителя. Мне не повезло. Тема оказалась наиболее трудоемкой: сопротивление кулачества коллективизации в районе, в котором я имел счастье появиться на свет.
Профессор, оказывается, знал об одном из немногих трагических событий того времени, происшедших именно в нашем районе, — убийстве кулаками первого председателя колхоза «Красный луч» Акима Ивановича Смирнова.
Профессор был строг и требовал фактов: отбояриться общими словами никому еще не удавалось. Поэтому мне пришлось ехать на выходной в родное село, где я не был уже много лет и где доживал свои последние годы мой дед по отцу Семен Васильевич.
Когда-то, до переезда в город, мы с матерью (отец погиб на войне) жили в передней комнате дедова дома. Но это было так давно, что я все забыл и, приехав, не сразу нашел этот дом. Не узнал я и деда в открывшем мне дверь большом угрюмом старике, как не узнал меня и он. А после вновь состоявшегося знакомства он, узнав, кто перед ним, не особенно обрадовался, хотя и поудивлялся для виду. «Вишь ты, какой вырос! Ну, заходи!» Дедова холодность не очень-то расстроила меня. «Сутки, — решил я, — как-нибудь перекантуюсь». Почти сразу я сходил в краеведческий музей и выписал все необходимые для реферата данные.
В музейных документах значилось, что Акима Ивановича Смирнова в 1930 году убил кулак Ерофеев Евдоким, недовольный аграрной политикой Советской власти. Кстати, в районных анналах упоминаются только эти двое. Больше кулаки никого не убивали и вообще вели себя довольно смирно до полного своего искоренения.
На этом, в сущности, работа моя и закончилась, но черт дернул меня — времени, что ли, некуда было девать — опросить современников события. Деда, из-за его прохладного отношения к моему приезду, я решил было оставить в покое, однако из этого ничего не получилось, так как первый же опрошенный современник вернул меня к нему.
Пьяненький колхозный конюх, чудаковатый старик Яков Михайлович (он ведал двумя лошадьми — всем, что осталось от былого богатства) вдруг поколебал официальную версию и наговорил совершенно несуразных вещей. В противоположность деду, он разговаривал со мной приветливо.
На мой вопрос Яша таинственно-предостерегающе махнул рукой, огляделся и сказал тихо и убежденно:
— Да не убивал он! Не убивал Ерофеев Акима-то.
— Как не убивал? — удивился я. — Это же всем известно!
Яша снова махнул рукой, подтвердил радостно:
— А, ерунда все, что известно. А он не убивал!
— Так кто же убил? Ты знаешь что ль?
— Да ведь знаю... — уклончиво ответил Яша.
— Ну, так кто же?
Яша почесал затылок, взглянул на меня с усмешкой:
— А вот дай на четвертинку — скажу!
— Ну, Яков Михайлович, если только соврешь — а я узнаю, соврал ли! — новые калоши с тебя сниму — ясно? — пригрозил я, заметив на нем новые калоши, и дал три рубля.
Он взял деньги и все молчал.
— Давай, давай! Выкладывай! — строго сказал я.
Яков Михайлович огляделся и сказал полушепотом:
— Дед твой, Семен Васильевич убил.
— А ну, снимай калоши! — засмеялся я, удивившись его нахальности.
Но он шутить не думал. Он упорно стоял на своем.
— Ты что, не веришь? А иди, иди к Семену Васильевичу, иди к деду-то!
— Я и так хотел к нему идти, да вот тебя встретил и три рубля потерял... Ну, ничего, дед мне возместит убыток, когда я ему твои слова перескажу... Или уж не пересказывать?
Деда моего — я помнил — раньше побаивались.
— Ничего, ничего! Иди, спроси! Он мне сам это сказал...
— Сам? Когда же это? Наверно, на другой день после убиения? Или после похорон?
— Нет... В прошлом году, когда плиту-то каменную Акиму вешали на правлении... Семен Васильевич выпивши был, позвал меня... ну, когда все туда пошли... и рассказал.
— Да полно! Дед и вина в рот не берет!
— Ничего! Брать стал! И хорошо брать-то!
— Ты постой! — я удивился. — Это что, теперь все знают что ли?
— Все, конечно... Только не все верят. Говорят, когда Серафима, бабка-то твоя, умерла, он немного того... не в себе стал...
— Ты не ври, Яков Михайлович... Я сегодня с ним час, наверно, говорил, а никакого «того» не заметил.
— Да ведь никто не замечает, а говорят...
Яков Михайлович понял, что заставил меня засомневаться и, удовлетворенный, направился реализовывать честно заработанную трешку.
— Ну, я пойду, — сказал он, — лукаво на меня взглянув. Через пять шагов обернулся: — Если он соврал, я — тоже...
Я последовал за ним, купил бутылку водки и пошел к деду. Узнав, что дед стал выпивать, я выработал свой план. Дед сидел на березовом чурбане перед окном и зашивал валенок: готовился к зиме.
— Ну, вот, — сказал я, жизнерадостно потирая руки, — вроде бы и все сделал... Давай-ка, дед, выпьем по маленькой... А то внук в кои-то веки заявился — и не поговорили.
Дед встал, медленно положил валенок на чурбан, посмотрел на меня:
— Давай, коль не шутишь... Только вот жрать у меня, что и вчера: огурцы и картошка.
Мы сели на древние стулья за исцарапанный дощатый стол, покрытый даже клеенкой. После первой рюмки я приступил к делу:
— А ты, дед, раньше-то, вроде, этого не употреблял. Когда начал-то?
— А как старуха померла, бабка-то, так и начал... Что делать? Там хоть и лаялись каждый день, да все веселее было, а тут такая тоска напала, что хоть в петлю... В молодости-то я ведь выпивал, ну, и вспомнил...
Я тоже вспоминал, вспомнил бабушку и почему-то ее рассказы про Илью-пророка. Тогда Ильей-пророком казался мне дед. Когда я заходил на их половину, то часто заставал растерянную и плачущую бабушку с какой-нибудь кастрюлькой в руке и деда, который с высоты своего огромного роста, из-под самого потолка гремел бранью и потрясал кулаками. Вообще дед был, как я понимаю теперь, человеком далеко не сахарного характера.
Сейчас, после того, что сказал придурковатый конюх, я вновь стал искать в нем былые черты, но передо мной сидел обыкновенный старик, и старик этот жадно смотрел на бутылку. Ждал, когда я налью по второй. Разногласий на этот счет у нас не было. После второй рюмки я осторожно начал непосредственно о деле.
— Я тут с научной целью, дед... Работу мне надо написать. О коллективизации.
Деду моя работа была, что называется, до лампочки, но ради приличия он опять удивился («Ба, ученым стал!»).
— Вот и узнать мне надо из первых рук, когда тут у нас колхозы организовали... Ты не помнишь?
Дед посмотрел на пустую рюмку:
— А черт его знает! Разве все упомнишь?
— Хоть примерно...
— Примерно? Да где-то в тридцатом... или тридцать первом… Нет, не помню.
— Ну, а отец твой, прадед мой, как он к нему относился? — я налил водки только деду.
— Отец-то? Отец не вступал сначала. Дали твердое задание —вступил.
— А что это за задание такое?
— Ну, сдать зерно... да еще... Посчитал он, увидел, что и с половиной не справиться — и с заявлением побежал.
— А хороши ли урожаи тогда были?
Об урожае дед говорил очень подробно, но мне эти сведения были не нужны. Я подбирался к главному.
— А кулаков здесь много было? Они-то, наверно, справлялись?
— Да ведь кто справлялся, тот кулаком и оказался. На Урал и справили их, исправлять...
Водка изменила деда: глаза смотрели пристально и недобро, голос стал сварливым и резким — в общем, понемногу всплыло что-то прежнее. Только говорить он стал не в пример больше.
— Ты думаешь, отчего теперь все на развал пошло? — спросил он и подождал ответа. Я пожал плечами. — Раньше десять семей работало. И в них все время работники родились. А как угнали их — некому стало работать и родиться работящим не в кого... А ты — кулаки!
— А вы сами-то кулаки были или не подходили...
— Да что ты заладил: подходили — не подходили! — вдруг взъярился дед. — Я тебе и говорю: кто работал, хребта не разгибая, тот и подходил. Ну, а мы и верно, немного победнее жили: сгорели за три года до этой беды, а в то время после пожара подняться нелегко было... А потом я еще и в комсомол вступил... Секретарем сосед был, друг закадычный, он и затянул, так бы я в жизнь не догадался... В войну его убили, еще в финскую. Предателем оказался... Да тогда у нас только один был не предатель, а остальные — в них до поры жили...
Дед помолчал, посмотрел на бутылку, но уже не жадно, как недавно, а опять же недобро: оставалось в ней мало, и она, очевидно, была в этом виновата.
Я мигом слетал за второй — боялся потерять нить разговора — и вновь пустился в расспросы:
— Ну, а как... гм... кулаки-то эти вредили колхозу?
— Никак не вредили, откуда ты взял? У нас вредителей по жребию выбирали… Сначала кулаки, потом Маша Сидорова с Яшей Чечковым, потом... знаешь Яшку-то? Якова Михайловича-то? Ну, вот! Он — тоже вредитель и враг народа.
Случай подошел как нельзя лучше. Я притворно засмеялся:
— Яша-то как раз сегодня мне одну интересную новость сообщил. Он тут у вас не совсем рехнулся?
— А что он тебе сказал? — хмуро насторожился дед.
— Да так, ерунду... Не стоит сейчас и вспоминать... Хм... Ты вот сказал, что не вредили кулаки, а председателя первого, Смирнова, убили. А ведь тут не воспротивишься: доска мемориальная в селе, улица названа его именем...
— Убили... Тебе что, Яшка-то все сказал? Не зря за язык десять лет отбарабанил... Хорошо еще — бог его любил, оставил в живых-то... А ты уж, если знать хочешь, так то и оно, что доска и улица, а человечишко-то Акимка плевый был...
Дед сам налил себе рюмку. Выпил.
— Плевый, ей-богу. И дурак несусветный, и лодырь из лодырей... Почему и председателем стал. Только бы язык чесать да на себя самого глазеть...
— Ты погоди, дед, — прервал я его. — Председатель плевый или не плевый был, сволочь или не сволочь, а насолил все-таки кулакам. Ерофеев его и прибрал...
Дед удивленно посмотрел на меня из-под насупленных бровей.
— Так тебе Яшка сказал, что он ни при чем тут, или не сказал?
— Сказал... — ответил я, тоже удивившись. Правда, больше намеренно. — Только ведь он, знаешь ли, что сказал? Он кое-что еще добавил...
— А что добавил, то и верно! — почему-то зло отрезал дед. — Что, не веришь?
— Да нет... Я ничего... Просто удивительно немного. — я потихоньку изучал деда. Бывают же люди, чаще действительно помешанные, которые говорят о себе совершенно невероятные вещи. Разоблачить их можно иногда совсем незначительным фактом.
— Ты бы, дед, это всем сейчас не рассказывал. Как-то, вроде ...
— А я не рассказываю... Только Яшке пьяный болтнул... А потом, какой сейчас к тому времени интерес-то? Никакого. А я и не рассказываю… Только Яшке пьяный болтнул… А потом, какой сейчас к тому времени интерес-то? Никакого. В прошлом году последний из Смирновых, брат Акимки, Темка, окочурился… Помнишь, чай, Темку-то? Такой же пустой, только похлипче…
Темку я помнил. Когда-то, когда я еще учился в школе, Темка, небольшой морщинистый старик с вечно грязной шеей, принес дедову квартиранту, дорожному мастеру, заявление с трудовой книжкой. «Ты смотри! — удивился всегда пьяный дорожный мастер. — Даже заведующим райотделом культуры был!» Темка, очень польщенный, улыбнулся. Я заглянул в заявление: «Прашу паставит миня дижурным нашламбау». «Нашламбау» бывшего заведующего культурой района меня заинтересовало тогда до чрезвычайности. Впоследствии «шламбау» оказался шлагбаумом. Но сейчас меня интересовал не Темка, а дед. Я попробовал было уличить его в обыкновенной старческой лживости и перевел разговор на военную тематику. Ничего подобного! Дед рассказал вполне здраво и достоверно. Он даже не знал, убил ли хоть одного немца. «Штыком — ни одного, в упор — не стрелял, а издали — кто знает, попал ли и убил ли, если попал... да ведь не на учениях».
— Так как же ты, дед, с председателем-то? — терпение мое лопнуло, и я стал бить прямо: — Теперь уж это дело старое, так что можно и сказать... Ты что, агитации, кулацкой поддался что ли?
— И ты с агитацией?.. Ровно Акимка из-под земли вылез... Не напугаешь. Я и так всю жизнь боялся, а теперь вот не боюсь. Бешеную собаку убить — пять грехов отпустится.
— Ты не понял меня, дед... Я просто... ну просто так узнать хочу, для себя... Как у вас все получилось, с чего началось?
Дед подозрительно посмотрел на меня:
— А ты чего, писать что ли будешь это?
Я улыбнулся помягче:
— Нет, дед! Это не пишется. У меня и не примут: скажут, что вру. Да еще и двойку залепят. Я про Ерофеева буду писать. От него уж никуда не деться.
Дед подумал:
— «Расскажи, расскажи»… А чего рассказывать? Ну, было и было! Чего еще?
— Так ведь было-то это только для тебя, а я-то ведь не знаю...
Дед все молчал.
— Ну, хорошо. Начни с колхоза. Вот — организовали его. Акима Ивановича Смирнова председателем выбрали.
— Не выбрали, а поставили...
— Пусть поставили, не все ли равно... Итак, поставили. И что он делать стал? Как руководить?
— Ну, руководил, руками водил.
— А какой он был?
— Колхоз-то?
— Нет, Смирнов.
— Да я же сказал какой. Плевый мужик. Крикун и дурак. И лодырь вдобавок.
— Ты его хорошо знал?
— Хорошо! Конечно, хорошо... Я моложе его на два года, и, бывало, порол он меня почем зря... Это когда маленькие были. А когда мне так лет двенадцать стукнуло, я его стал пороть... По семьям оба старшие были, заступаться за нас некому. Мне много попало, потом уж и я ему отплатил. И ведь говорю, что сволочной мужичонко: потом-то на меня из-за этого и взъелся.
— И что же, из-за того, что он за это взъелся?
— Не из-за того! Тут раскулачивание подошло, ну и перевернулось все.
Дед замолчал.
— А как хоть раскулачивали, кого, когда ты сам-то узнал об этом?
— Раскулачивали?.. А начали сразу, как колхоз сделали... Не помню только, через какое время, а быстро как-то... Акимка мне сам сказал. Злорадствовал: «Вот, — говорит, — скоро раскулачивать будем». А я знал, что это такое: началось кое-где по району-то... да и в газетах уже писали... Ну, я и спросил, конечно: «Кого?» «Зуевых, — сказал, — Ерофеевых, Зориных, Сусловых, Городиловых, — потом засмеялся: — И с Симкой, — говорит, — прощайся. Мелентьевы тоже». А я тогда как раз с Симкой Мелентьевой, бабкой-то, шашни крутил. Нравилась она мне... И ведь ему, собаке, тоже. Только ему-то она от ворот поворот дала, да и родители за такого хлюста ее не отдали бы. А он гонористый был, ничего никому не сказал — да ведь и как об этом с его-то гонором расскажешь? И надумал сразу вот такую пакость учинить... Ну, да то, что он никому не сказал, мне потом на руку пришлось... «А когда выселять-то?» — спрашиваю, а у самого руки затряслись. «Да вот,— говорит, —собрал я документацию, денька через два в район поеду, а уж там — фьюить!» Тут я и затосковал. Как подумаю, что через неделю Симку угонят, что совсем уже не увижу ее никогда, даже солнце темнеет. И зло на Акимку поднимается. «Ну, ты и вражина, Аким», — подумал. Нет, думаю, хоть ты и сила, а я солома, а пожалуй, и застрять можно. Только вот что сделать-то? Думал было я сам в район ехать, думал Андрея Васильевича Мелентьева, тестя-то будущего, прямо в Москву послать, пожаловаться на Акимку... Да ведь и поздно, и напрасно. У нас тут только-только приехала баба... К зятю и дочери жить приехала... Тоже под раскулачивание попала. Выгнали из дому с тремя малыми, а не услали потому, что муж уже года четыре как помер... так вот она и ездила в Москву, шиш выездила.
Думал я, думал и в этот же день растормошил отца и пошли мы с ним лес пилить — сарай поставить давно собирались... И сейчас не пойму, что меня надоумило тогда: ведь не задумал еще ничего... Ну, насчет того-то, а не зря же пошел... Ну, пошли мы, пошли в Княжье городище... Знаешь где?
Княжье городище я знал.
— Ну, вот! Дорога-то в район совсем далеко, и если выходить к ней, то все время лесом, а можно и по реке... Да тогда июнь месяц был...
Ну, пилим мы с отцом, а у меня все раскулачивание из головы не выходит. Тех, конечно, не спасти, а Мелентьевы-то ведь вроде нас были, тоже только середняки крепкие, так тогда называли. Ну, думаю, Акимка, ну и тварь ты подколодная. Дерьма в тебе — на трех телегах не увезти, и с этим-то дерьмом ты силу имеешь хороших людей разорять. Нет, думаю, не дам я тебе кровопивствовать... И опять все то же: как не дать-то? Как?
Отец видит, что я не в себе: «Чего это ты, Семен, сегодня как вареный? Этак мы с тобой в неделю пилить не кончим, а сам ведь напросился...»
Сказал он это, а я нажал на пилу в перекос и сломал. Послезавтра еще — вспомнил — Акимка-то поедет. Отец бранится, я — тоже. «Ну, ничего, — говорю, — завтра допилим». А сам думаю: завтра допилим, а послезавтра я один пойду бревна вытаскивать... ну, к дороге, чтоб накладывать легче... тогда я здоровенный был. Вот тут-то что-то и замерещилось у меня... А вечером, когда другую пилу точил, и надумал... Ну и сделал так, как надумал.
Дед не пил. Вторая бутылка стояла почти полная: он о ней, кажется, забыл. Я напомнил. Он выпил еще рюмку и снова заговорил, правда, с моим понуканием.
— Что «ну»? Ну, завтра допилили мы. Отец хотел тут же вдвоем и выкатить, да я не дал... Он еще сказал: «Совсем ты, Семен, в своем колхозе обленился! — только все равно меня послушал. — Ладно, ломай завтра хребет один».
А вечером меня к Акимке потянуло: авось, еще что и переиначить можно... Конечно, домой я к нему не пошел, догнал, когда он из сельсовета выходил. «Слушай, — говорю, — Аким Иваныч, ведь Мелентьевы-то не подходят под раскулачивание».
Он оглядел меня, опять усмехнулся, как тогда:
— Ничего, подойдут!
Я спорить стал. Снова оглядел он меня:
— А чего это ты за них заступаешься? Что они братья тебе, аль кто?
— Да ведь не подходят они.
— А вот я тебе скажу, чем они милы тебе: подкулачник ты. И семейство все ваше подкулацкое. Я давно собирался поставить вопрос о твоем пребывании в колхозе и в комсомоле. И поставлю! И выгоним!
И отвернулся от меня, пошел. Я догнал:
— Аким Иванович, прошу, не надо Мелентьевых раскулачивать.
— Вот-вот! Там и поговорим!
— Вообще-то, дед, ты здорово рисковал! — сказал я. Дед не понял. — А узнай-ка кто-нибудь о вашем разговоре, тебя быстро вывели бы на чистую воду.
— А-а-а... Это — так! Да никому, видно, Акимка не рассказал... Бог отвел... Да ведь бог от меня отводил не один раз.
— Как?
— Ну, сначала тем отвел, что с Акимкой Темка не поехал. Он все время с братцем ездил, так я на них обоих прикидывал. А потом лошадь помогла. Евдоким-то Ерофеев, когда о раскулачивании скором поговаривать начали, задобрить Акимку хотел, лошадь в колхоз отдал... Хорошая кобыла, серая, на ней Акимка и ездил всегда...
— А лошадь при чем?
— Притом. Слушай, пока я выпивши-то... В общем, кончился мой разговор с Акимкой пустым местом, и думка моя, как репа твердая, вызрела: все, завтра тебе, Акимка, конец будет! А как вызрела эта думка, так и время вроде встало, и завтра-то, думалось, не завтра будет, а через год, али через десять... Может, и никогда не будет, может, и делать-то ничего не надо... Только все равно это завтра пришло... Озноб меня брал, когда утром на улицу вышел... и не от холода: утро-то теплое было. А вышел я рано, только-только светало. Сел на крыльцо — и вот меня бросать стало из стороны в сторону...
— Это как?
— Да так, от черта к богу, только кто где — я не знал тогда... Вот и качало меня: и нужно, и страшно... надо-то надо, а как подумаю, как это будет — на попятную... Уж солнце взошло, когда они зашевелились... Акимка-то с Темкой. Все вместе у дома ходили. Постоят вместе, пошевелят руками — разойдутся, снова постоят, опять разойдутся, чисто муравьи. А потом гляжу: батюшки мои! В тарантас-то они не стали запрягать! Садится Акимка верхом — и поехал. Меня качать сразу перестало — схватил топор и бегом в лес... Деревней, конечно, тихонько шел, спокойно, а как вышел за околицу — припустился так, что и кобыле Акимкиной не догнать... Конечно, дорога лесом и короче впятеро. Я еще раньше наметил их поймать на полпути к Зубарихе, где поглуше. Бежал — не думал, как и что будет, думал только — как бы не пропустить... И как бежал — не помню почти, а успел... Вышел на примеченное место, встал за елочку, посмотрел вдоль дороги — вон он, Акимка... Только еще из-за поворота показался. И едет не шибко, рысцой, только сумка трясется с документами... Тут меня опять закачало. И думать-то некогда, и думал, так думал, что хоть самому себе топором по башке бей. И ведь придумал было, да опять бог подкрепление дал. Акимка уже проехал шагов сорок, а меня другой страх взял: все! Прозевал! Прозевал! И крикнул я ему, подождать попросил, а сам к нему бегом, руками машу, будто запыхался и сказать что-то не могу. Он остановился, подождал.
— Чего тебе?
Так и так, говорю, не подходят Мелентьевы под раскулачивание, он глаза круглые сделал.
— Ты это опять с кулацкими разговорами? Я-то думал, чего важное догоняешь сообщить, а тут опять агитация. Достукаетесь, я вас с батей твоим и семейством тоже пощупаю.
Здесь я топор из-за пояса вынимаю. Он совсем глаза вылупил, отшатнулся.
— Ты чего это?.. Ты чего это надумал-то? Ты это брось!..
Мне говорить уже нечего. И отступать некуда. Замахнулся я, а его как ветром с лошади сдуло. На другую сторону от меня спрыгнул и сиганул назад, только воздух дурной вылетает... А орал как! Визжал, как свинья, аж сейчас страшно вспомнить. Да они все коротконогие, Смирновы-то. Догнал я его быстро... В пыль, как мешок, свалил. А дальше ведь я и про сумку-то с документами, про главное-то, забыл бы, если бы она на дороге не валялась... Тошнота такая и слабость подступила... Схватил я эту сумку, лошадь обухом огрел по заду — и лесом к реке, да по тростникам к своим бревнам, к Княжьему городищу, и все бегом, все бегом! Топор в тростниках бросил, а сумку с собой тащу. Подбежал к бревнам своим, зарыл ее в кучу сучьев, костер стал раскладывать, чего бы саму кучу не поджечь?.. Большой разложил костер-то, бросил ее, а сверху еще сухих дров навалил, так что и не видно ее стало... И так долго она у меня не сгорала, что я чуть не рехнулся там... Пошевелю палкой — опять бумаги. Оглянусь, пошевелю еще — снова они... Сгорела все-таки, две железные застежки остались. Закопал их, сел. И вдруг вспомнил, что работу надо сделать... И давай я бревна катать! Последние уложил — упал тут же. А в голове опять: идти надо! Может, кто видел, когда я выходил. Скажу — запозднился что-то, подумают чего. Взял я топор...
Я вскочил и, торжествуя, чуть не закричал:
— А ведь ты его выбросил в камышах?!
— Да не тот, а другой... Мы с отцом намедни в сучках спрятали... Взял и по-быстрому домой.
Мое неудачное вмешательство деда не сбило.
— Вот где боялся-то я! Наверное, больше, чем Акимка, когда я за ним гнался. Ей-ей, встреться мне кто-нибудь — хоть свой, хоть чужой — убежал бы, куда глаза глядят, хоть и думал, что виду не надо показывать. И — смейся не смейся — два или три раза за кустик садился — в животе все опустилось... Задворками к дому подошел и не утерпел все-таки, взглянул с крыльца... не спокойно у Акимкиного дома, суетятся, бегают, руками всплескивают... А уж я боюсь — спасу нет — вот сейчас все оттуда придут и потащат меня черт-те куды... Да словно и смотрят все на меня оттуда. Я в сени — отец навстречу.
— Слышал ли, Акимку Смирнова убили! — говорит.
У меня дыхание перехватило, в глазах тьма: «И он знает, старый черт!» — думаю.
— Окатал я лес-то, тятя... Умаялся шибко... Спать пойду... — и на сеновал отправился.
Он удивился, вдогонку мне опять: «Акимку-то, говорю, убили!»
Я рукой махнул и во двор. Ужинать звали — не пошел. Забеспокоились, спрашивают: что, да что? Не надорвался ли с бревнами? «Да, — говорю, — наверно, что-то в животе не то...» Мать снова: «А что?» «Да идите вы, не мешайте, авось пройдет...» Глаза-то ни на кого не глядят, и про Симку не могу вспомнить. Потом мы и жили-то с ней, жили нехорошо... лаял я ее всегда, наверно, за это, словно, она виновата-то была... Ну да ведь с антихристом воевать не всегда по-божески надо. Когда помирала — простила меня... А помирала она — дай бог мне так... И даст... Не вспомню я этого паразита, он не допустит...
Дед замолчал, налил рюмку, выпил. Спрашивать мне было нечего, да и неудобно, я только то ли крякнул, то ли хмыкнул. Деду показалось, что я понукаю.
— Что «ну»? Ночь не спал, на улицу не выглядывал, а утром отец сказал, что Евдоким убил Акимку-то. Он жерди рубил рядом с дорогой. И надо же так случиться, что вышел он из лесу и тут как тут лошадь Акимкина, его то есть, Евдокимова лошадь... Он ее и провел всем селом. И прямо к конюху. Тот же Яша Нечков был конюхом тогда. Тут уж не отвертишься.
— Да полно, дед! Как раз лошадь-то его главным козырем должна была быть. Кто же убьет, да на лошади убитого поедет. Следователь сразу заподозрит, сразу поймет, что не он убил.
Дед подумал:
— Может, и верно... Только начальник ГПУ как приехал, так сразу Евдокима и взял. И не выпускали больше... Им тогда Гаранин был, Иван Евлампиевич. Пьяница горький, где уж ему думать про это. Он и думал только, как бы утробу налить. Видел я его и еще, и всегда — в дым.
— Дед! — вдруг прорвало меня с откуда-то взявшейся укоризной. — А ведь с Ерофеевым-то ты не очень хорошо сделал. Там, с председателем, судить не буду, не знаю, а вот Ерофеев...
— Чего Ерофеев? А что я делать-то должен был? С повинной головой? Так ее тут же оттяпали бы, а ему все равно крышка была... Не сейчас, так на Урале бы сгнил.
...Ерофеев!.. Да уж, коль хочешь знать, бог-то меня и наказал — я так вот думаю — такой-то жизнью… За то, что я только половину его воли исполнил... это я про то, что ты говоришь... А за половину все равно зачтет... Зачтет!
— А бабка-то знала обо всем? — осенило меня.
— Она одна и знала. Я ей сказал пьяный через год, наверно, после венчания... Тогда же и пить бросил, а ну кому еще проболтаюсь. За нее побаивался. Да она после всего тогдашнего сама стала бояться властей чуть не до кондрашки, а когда властей так боишься, то и всех станешь бояться. И уж никому ничего не скажешь. Совсем ничего не скажешь...
Дед умолк и вдруг посмотрел на меня удивленно, словно впервые увидел.
— А вот я что-то говорю... Говорю и говорю — вишь как! Хватит, чай, а?.. Пойду-ка я к Яшке схожу, — засуетился он, уж на меня не глядя. — Что-то он, стервец, болтать много стал... А бутылочку-то... того... возьму-ка я с собой, а?
— Конечно, конечно! — заспешил я.
Дед нашел старую, желтую совсем газету, свернул пробочку, заткнул бутылку. Поглядел вокруг, отыскал свой рваный пиджак, сунул бутылку в карман и ушел.
Его привели незнакомые мне люди поздно вечером. Он страшно ругался, ругал какого-то Федьку Митина, который не давал людям жить, хуже, чем Акимка Смирнов.
А утром я уехал. Попрощались мы довольно холодно, как и встретились. Инициатива этой холодности принадлежала деду: скорее всего, он чувствовал себя виноватым в том, что вчера слишком много наговорил.
Преподаватель высоко оценил мой реферат и сказал, что использует данные в какой-то своей большой работе, которая войдет в какой-то большой том. Естественно, что в реферате моем не было ни слова о деде.